Всю ночь с лодки, плывущей по глубокому и узкому заливу, видели на берегах огни, слышали стукотню топоров, скрип бревен, звон железа. При свете костра различались ребра шпангоутов, корма корабля на стапелях, переплет деревянной машины, поднимающей на блоках связки досок, тяжелые балки. Сновали лодки с фонариками. Раздавались хриплые голоса. Пахло сосновыми стружками, смолой, речной сыростью… Четыре дюжих голландца поскрипывали веслами, посапывали висячими трубками.
В середине ночи заехали передохнуть в харчевню. Гребцы сменились. Утро настало сырое, серенькое. Дома, мельницы, барки, длинные бараки — все, казавшееся ночью таким огромным, принизилось на берегах, покрытых сизой росой. К туманной воде свешивались плакучие ивы. Где же славный Саардам?
— Вот он, Саардам, — сказал один из гребцов, кивая на небольшие, с крутыми крышами и плоской лицевой стороной, домики из дерева и потемневшего кирпича. Лодка плыла мимо них по грязноватому каналу, как по улице. В деревне просыпались, кое-где горел уже огонь в очаге. Женщины мыли квадратные окна с мелкими стеклами, радужными от старости. На покосившихся дверях чистили медные ручки и скобы. Кричал петух на крыше сарая, крытого дерном. Светлело, дымилась вода в канале. Поперек его на верейках висело белье: широчайшие штаны, холщовые рубахи, шерстяные чулки. Проплывая, приходилось нагибаться.
Свернули в поперечную канаву мимо гнилых свай, курятников, сараев с прилепленными к ним нужными чуланами, дуплистых ветел. Канава кончалась небольшой заводью, посреди ее в лодке сидел человек в вязаном колпаке, с головой, ушедшей в плечи, — удил угрей. Вглядываясь, Петр вскочил, закричал:
— Гаррит Кист, кузнец, это ты?
Человек вытащил удочку и тогда только взглянул и, видимо, хотя и был хладнокровен, но удивился: в подъезжавшей лодке стоял юноша, одетый голландским рабочим, — в лакированной шляпе, красной куртке, холщовых штанах… Но другого такого лица он не знал — властное, открытое, с безумными глазами… Гаррит Кист испугался — московский царь в туманное утро выплыл из канавы, на простой лодке. Поморгал Гаррит Кист рыжими ресницами, — действительно царь, и окрикнул его…
— Эй, это ты, Питер?
— Здравствуй…
— Здравствуй, Питер…
Гаррит Кист жесткими пальцами осторожно пожал его руку. Увидал Алексашку:
— Ээ, это ты, парень?.. То-то я смотрю, как будто они… Вот как славно, что вы приехали в Голландию…
— На всю зиму. Кист, плотничать на верфи… Сегодня побежим покупать струмент…
— У вдовы Якова Ома можно купить добрый инструмент и недорого, — я уж поговорю с ней…
— Еще в Москве думал, что остановлюсь у тебя…
— У меня тесно будет, Питер, я бедный человек, — домишко совсем плох…
— Так ведь и жалованья на верфи, чай, мне дадут немного…
— Эй, ты все такой же шутник, Питер…
— Нет, теперь нам не до шуток. В два года должны флот построить, из дураков стать умными! Чтоб в государстве белых рук у нас не было.
— Доброе дело задумал, Питер.
Поплыли к травянистому берегу, где стоял под осевшей черепичной кровлей деревянный домишко в два окна с пристройкой. Из плоской высокой трубы поднимался дымок под ветви старого клена. У покосившихся дверей, с решетчатым окном над притолокой, постелен чистый половичок, куда ставить деревянные башмаки, ибо в дома в Голландии входили в чулках. На подъехавших с порога глядела худая старуха, заложив руки под опрятный передник. Когда Гаррит Кист крикнул ей, бросая весла на траву: «Эй, эти — к нам из Московии», — она степенно наклонила крахмальный ушастый чепец.
Петру очень понравилось жилище, и он занял горницу в два окна, небольшой темный чулан с постелью для себя и Алексашки и чердак (для Алешки с Битной), куда вела приставная лестница из горницы. В тот же день он купил у вдовы Якова Ома добрые инструменты и, когда вез их в тачке домой, — встретил плотника Ренсена, одну зиму работавшего в Воронеже. Толстый, добродушный Ренсен, остановясь, раскрыл рот и вдруг побледнел: этот идущий за тачкою парень в сдвинутой на затылок лакированной шляпе напомнил Ренсену что-то такое страшное — защемило сердце… В памяти раскрылось: летящий снег, зарево и вьюгой раскачиваемые трупы русских рабочих…
— Здорово, Ренсен, — Петр опустил тачку, вытер рукавом потное лицо и протянул руку: — Ну, да, это я… Как живешь? Напрасно убежал из Воронежа… А я на верфи Лингста Рогге с понедельника работаю… Ты не проговорись, смотри… Я здесь — Петр Михайлов. — И опять воронежским заревом блеснули его пристально-выпуклые глаза.
«Мин хер кениг… Которые навигаторы посланы по вашему указу учиться, — розданы все по местам… Иван Головин, Плещеев, Крапоткин, Василий Волков, Верещагин, Александр Меньшиков, Алексей Бровкин, по вся дни пьяный поп Витка, при которых и я обретаюсь, отданы — одни в Саардаме, другие на Ост-индский двор к корабельному делу… Александр Кикин, Степан Васильев — машты делать; Яким маляр да посольский дьякон Кривосыхин — всяким водяным мельницам; Борисов, Уваров — к ботовому делу; Лупоин и Кобылий — блоки делать; Коншин, Скворцов, Петелин, Муханов и Синявин — пошли на корабли в разные места в матрозы; Арчилов поехал в Гагу бомбардирству учиться… А стольники, которые прежде нас посланы сюда, выуча один компас, хотели в Москву ехать, чаяли, что — все тут… Но мы намерение их переменили, велели им идти в чернорабочие на остадскую верфь — еще и ртом посрать…
Господин Яков Брюс приехал сюды и отдал от вашей пресветлости письмо. Показывал раны, кои до сих пор не зажили, жаловался, что получил их у вашей пресветлости на пиру… Зверь! Долго ль тебе людей жечь? И сюды раненые от вас приехали. Перестань знаться с Ивашкою Хмельницким… Быть от него роже драной… Питер…»