Петр Первый - Страница 110


К оглавлению

110

Хотя зело нам жаль нынешнего полезного дела, однако сей ради причины будем к вам так, как вы не чаете… Питер…»

16

За обедней в Успенском соборе князь-кесарь, приложась к кресту, вошел на амвон, повернулся к боярам, посохом звякнул о плиты:

— Великий государь Петр Алексеевич изволит быть на пути в Москву.

И пошел сквозь толпу, переваливаясь. Сел в золоченую карету с двумя саженного роста зверовидными гайдуками на запятках, загрохотал по Москве.

Весть эта громом поразила бояр. Обсиделись, привыкли за полтора года к тихому благополучию… Принесло ясна сокола! Прощай, значит, сон да дрема, — опять надевай машкерку. А отвечать за стрелецкие бунты? за нешибкую войну с татарами? за пустую казну? за все дела, кои вот-вот собирались начать, да как-то еще не собрались? Батюшки, беда!

Не до отдыха стало, не до неги. Два раза в день сходилась большая государева Дума. Приказали всем купеческим сидельцам закрыть лавки, идти в приказ Большой Казны — считать медные деньги, чтоб в три дня все сосчитать… Призвали приказных дьяков, — Христом богом просили, — буде какие непорядки в приказах — как-нибудь навести порядок, мелких подьячих и писцов в эти дни домой на ночь не отпускать, строптивых привязывать к столам за ногу…

Бояре готовились к царским приемам. Иные вытаскивали из сундуков постылое немецкое платье и парики, пересыпанные мятой от моли. Приказывали лишние образа из столовых палат убрать, на стены вешать хоть какие ни на есть зеркала и личины. Евдокия с царевичем и любимой сестрой Петра — Натальей — спешно вернулись из Троицы.

Четвертого сентября под вечер у железных ворот дома князя-кесаря остановились две пыльные кареты. Вышли Петр, Лефорт, Головин и Меньшиков. Постучали. На дворе завыли страшные кобели. Отворивший солдат не узнал царя. Петр пхнул его в грудь и пошел с министрами через грязный двор к низенькому, на шарах и витых столбах, крытому свинцом крыльцу, где у входа на цепи сидел ученый медведь. Сверху, подняв оконную раму, выглянул Ромодановский, — опухшее лицо его задрожало радостью.

17

От Ромодановского царь поехал в Кремль. Евдокия уж знала о прибытии и ожидала мужа, прибранная, разрумянившаяся. Воробьиха в нарядной душегрее, жмуря глаза, улыбаясь, стояла на страже на боковом царицыном крылечке. Евдокия поминутно выглядывала в окошко на Воробьиху, освещенную сквозь дверную щель, — ждала, когда она махнет платком. Вдруг баба вкатилась в опочивальню:

— Приехал!.. Да прямо у царевнина крыльца вылез… Побегу, узнаю…

У Евдокии сразу опустела голова — почувствовала недоброе. Обессилев — присела. За окном — звездная осенняя ночь. За полтора года разлуки не написал ни письмеца. Приехав, — сразу к Наталье кинулся… Хрустнула пальцами… «Жили, были в божьей тишине, в непрестанной радости. Налетел — мучить!»

Вскочила… Где ж Алешенька? Бежать с ним к отцу!.. В двери столкнулась с Воробьихой… Баба громко зашептала:

— Своими глазами видела… Вошел он к Наталье… Обнял ее, — та как заплачет… А у него лик — суровый… щеки дрожат… Усы кверху закручены. Кафтан заморский, серой, из кармана платок да трубка торчат, сапоги громадные — не нашей работы…

— Дура, дура, говори, что было-то…

— И говорит он ей: дорогая сестра, желаю видеть сына моего единственного… И как это она повернулась, и тут же выводит Алешеньку…

— Змея, змея, Наташка, — дрожа губами, шептала Евдокия.

— И он схватил Алешеньку, прижал к груди и ну его целовать; миловать… Да как на пол-то его поставит, шляпу заморскую нахлобучит: «Спать, говорит, поеду в Преображенское…»

— И уехал? (Схватилась за голову.)

— Уехал, царица-матушка, ангел кротости, — уехал, уехал, не то спать поехал, не то в Немецкую слободу…

18

Еще на утренней заре потянулись в Преображенское кареты, колымаги, верхоконные… Бояре, генералы, полковники, вся вотчинная знать, думные дьяки — спешили поклониться вновь обретенному владыке. Протискиваясь через набитые народом сени, спрашивали с тревогой: «Ну, что? ну, как — государь?..» Им отвечали со странными усмешками: «Государь весел…»

Он принимал в большой, заново отделанной палате у длинного стола, уставленного флягами, стаканами, кружками и блюдами с холодной едой. В солнечных лучах переливался табачный дым. Не русской казалась царская видимость, — тонкого сукна иноземный кафтан, на шее — женские кружева, похудевший, со вздернутыми темными усиками, в шелковистом паричке, не по-нашему сидел он, подогнув ногу в гарусном чулке под стул.

В длинных шубах, бородою вперед, выкатывая глаза, люди подходили к царю, кланялись по чину, — в ноги или в пояс, и тут только замечали у ног Петра двух богопротивных карлов, Томоса и Секу, с овечьими ножницами.

Приняв поклон, Петр иных поднимал и целовал, других похлопывал по плечу и каждому говорил весело:

— Ишь — бороду отрастил! Государь мой, в Европе над бородами смеются… Уж одолжи мне ее на радостях…

Боярин, князь, воевода, старый и молодой, опешив, стояли, разведя рукава… Томос и Сека тянулись на цыпочках и овечьими ножницами отхватывали расчесанные, холеные бороды. Падала к царским ножкам древняя красота. Окромсанный боярин молча закрывал лицо рукой, трясся, но царь сам подносил ему не малый стакан тройной перцовой:

— Выпей наше здоровье на многие лета… И Самсону власы резали… (Оглядывался блестящим взором на придворных, поднимал палец.) Откуда брадобритие пошло? Женской породе оно любезно, — сие из Парижа. Ха, ха! (Два раза — деревянным смехом.) А бороду жаль, — в гроб вели положить, на том свете пристанет…

110