— Торгуешь-то чем? — спросил пегобородый.
— Да какая теперь торговля… Немцы торгуют, а мы воем. Овсея Ржова, Константина, брата его, не знавал? Стрельцы Гундертмаркова полка… Вот моя лавка, вот их торговые бани. Таких людей и нет теперь. Обоих на колесе изломали… Говорил Овсей не раз: «Терпим за то, что тогда, в восемьдесят втором году, в Кремле, старцев не послушали. Нам бы, стрельцам, тогда за старую веру стать дружно… Иноземца ни одного бы в Москве не осталось, и вера бы воссияла, и народ бы сыт был и доволен… А теперь не знаем, как и душу спасти…» Вот какие справедливые люди по стенам всю зиму качались… Нет стрельцов, — бери нас голыми руками… Всем морду обреют, всех заставят пить кофей, увидите…
— Вот хлеб съедим, к весне все разбредемся, — сказал мужик твердо.
— Братцы! — Иконописец с тоской вперился в мокрое окошечко. — Братцы, на севере — прекрасные пустыни, тихое пристанище, безмолвное житие…
В кабаке становилось все шумнее и жарче, бухала обитая рогожей дверь. Спорили пьяные, у стойки качался один, голый по пояс, без креста, молил — в долг чарочку… Одного выволокли за волосы в сени и там, надрывающе вскрикивая, били, — должно быть, за дело…
У стола остановился согнутый, едва не пополам, нищий человек. Опираясь на две клюки, распустился добрыми морщинами. Пегобородый взглянул на него, надвинул брови. Согнутый сказал:
— Откуда залетел, сокол?
— Отсюда не видно. Ты проходи, чего стал…
— Онвад с унод? — в половину голоса быстро спросил согнутый.
— Ступай, — мы здесь явно…
Согнутый, более не спрашивая, выставил редкую бороденку и застучал клюками в глубь кабака. Посадский, — испугавшись:
— Это — кто ж такой?
— Путник на сиротской дороге, — строго сказал пегобородый.
— По-каковски с тобой говорил-то?
— По-птичьи.
— А ведь он тебя будто признал, парень…
— А ты поменьше спрашивай, умнее будешь… (Отряхнул крошки с бороды, положил на стол большие руки.) Слухай теперь… Мы — с Дону, по торговому делу.
Посадский живо придвинулся, заморгал:
— Чего покупаешь?
— Огневое зелье, — нужно бочек десять. Свинцу пудов полсотни. Сукна доброго на жупаны. Железо подковное, гвозди. Деньги есть.
— Сукна доброго, железа достать можно… Свинец и порох — тяжело: мимо казны нигде не взять.
— То-то, что постараться — мимо казны.
— Есть у меня один подьячий. Нужны подарки.
— Само собой…
Посадский, торопливо царапая крючками по полушубку, сказал, что постарается — сейчас приведет подьячего. Убежал. Мужику хотелось вмешаться в торговое дело. Наморща лоб, покашлял:
— Шерсть поярковая, кожи не надо тебе, милок?
— Ну, — скажите, пятьдесят пудов свинца… Воевать, казачки, что ли, собираетесь?
— Перепелов бить…
Пегобородый отвернулся. К нему опять подходил согнутый человек на клюках. Держа шапку с милостыней, сел рядом и — не глядя:
— Здравствуй, Иван…
— Здравствуй, Овдоким, — так же, не глядя, ответил пегобородый.
— Давно не видались, атаман…
— Побираешься?
— От немощи… Летась погулял в лесу легонько, — не те года… Надоело, — помирать надоть…
— Обожди немного…
— А что, — разве хорошее слышно?
Иван, усмехаясь, глядел сквозь чад на пьяных людишек. Глаза охолодели. Тихо — углом рта:
— Дон поднимаем.
Овдоким уткнулся в шапку, перебирал полушки.
— Не знаю, — проговорил, — слыхать — донские казаки осмирнели, на хутора садятся, добром обрастают…
— Пришлых много, гультяев. Они начнут, казаки подсобят… А не подсобят, — все равно — либо в Турцию уходить, либо под Москву в холопы, навечно… Тогда помогли царю под Азовом, теперь он на весь Дон лапу наложил. Пришлых велят выдавать. Попов из Москвы нагнали, старую веру искореняют… Конец тихому Дону…
— Для такого дела нужен большой человек, — сказал Овдоким, — не вышло бы, как тогда, при Степане…
— Человек у нас есть, не как Степан, — без ума голову свою потерял, — прямой будет вож… Весь раскол за ним встанет…
— Смутил меня, Иван, прельстил, Иван, — а уж я собрался на покой…
— Весной приходи. Нам старые атаманы нужны. Погуляем веселей, чем при Степане…
— Едва ли, едва ли… Много ли нас от той крови осталось? Ты да я, пожалуй…
Запыхавшись, вернулся посадский, подмигивал щекой. За ним шел важно лысый подьячий в буром немецком кафтане с медными пуговицами, в разбитых валенках. На груди в петлю воткнуто гусиное перо. Не здороваясь, брезгливо сел за стол. Лицо — жаждущее, глаза — мутные, антихристовы, в ноздри глубоко видно. Посадский, не садясь, из-за спины, ему на ухо:
— Кузьма Егорыч, вот человек, который…
— Блинов, — мятым голосом проговорил подьячий, не обращая внимания, — блинов с тешкой…
Князь Роман, княж Борисов, сын Буйносов, а по-домашнему — Роман Борисович, в одном исподнем сидел на краю постели, кряхтя, почесывался — и грудь и под мышками. По старой привычке лез в бороду, но отдергивал руку: брито, колко, противно… Уа-ха-ха-ха-а-а… — позевывал, глядя на небольшое оконце. Светало, — мутно и скучно.
В прежние года в этот час Роман Борисович уж вдевал бы в рукава кунью шубу, с честью надвигал до бровей бобровую шапку, — шествовал бы с высокой тростью по скрипучим переходам на крыльцо. Дворни душ полтораста, кто у возка — держат коней, кто бежит к воротам. Весело рвали шапки, кланялись поясным махом, а те, кто стоял поближе, лобызали ножки боярину… Под ручки, под бочки подсаживали в возок… Каждое утро, во всякую погоду, ехал Роман Борисович во дворец — ждать, когда государевы светлые очи (а после — царевнины очи пресветлые) обратятся на него. И не раз того случая дожидался…