Лицо Софьи посерело. Стояла она, опустив голову и руки. Только вздрагивал рогатый венец, и толстая коса шевелилась по спине. Василий Васильевич находился поодаль, в тени. Хованский мрачно глядел под ноги, сказал:
— Сбудется, да не то… Матвееву на Москве не быть…
— А хуже других, — еще торопливее зашептал Милославский, — срамил он и лаял князя Василия Васильевича. «Васька-де Голицын за царский венец хватается, быть ему без головы…»
Софья медленно обернулась, встретилась глазами с Василием Васильевичем. Он усмехнулся, — слабая, жалкая морщинка скользнула в углу рта. Софья поняла: решается его жизнь, идет разговор о его голове… За эту морщинку сожгла бы Москву она сейчас… Проглотив волнение, Софья спросила:
— А что говорят стрельцы?
Милославский засопел. Василий Васильевич мягко пошел по палате, заглядывая в двери, вернулся и стал за спиной Софьи. Не сдержавшись, она перебила начавшего рассказывать Хованского.
— Царица Наталья Кирилловна крови возжаждала… С чего бы? Или все еще худородство свое не может забыть, — у отца с матерью в лаптях ходила… Все знают, когда Матвеев из жалости ее взял к себе в палаты, а у нее и рубашки не было переменить… А теремов сроду не знала, с мужиками за одним столом вино пила. — У Софьи полная шея, туго охваченная жемчужным воротом сорочки, налилась гневом, щеки покрылись пятнами. — Весело царица век прожила, и с покойным батюшкой и с Никоном-патриархом немало шуток было шучено… Мы-то знаем, теремные… Братец Петруша — прямо — притча, чудо какое-то — и лицом и повадкой на отца не похож. — Софья, стукнув перстнями, стиснула, прижала руки к груди… — Я — девка, мне стыдно с вами говорить о государских делах… Но уж — если Наталья Кирилловна крови захотела, — будет ей кровь… Либо всем вам головы прочь, а я в колодезь кинусь…
— Любо, любо слушать такие слова, — проговорил Василий Васильевич. — Ты, князь Иван Андреевич, расскажи царевне, что в полках творится…
— Кроме Стремянного, все полки за тебя, Софья Алексеевна, — сказал Хованский. — Каждый день стрельцы собираются многолюдно у съезжих изб, бросают в окна камнями, палками, бранят полковников матерно… («Кха», — поперхнулся при этом слове Милославский, испуганно моргнул Василий Васильевич, а Софья и бровью не повела…) Полковника Бухвостова да сотника Боборыкина, кои строго стали говорить и унимать, стрельцы взвели на колокольню и сбили оттуда наземь, и кричали: «Любо, любо…» И приказов они слушать не хотят; в слободах, в Белом городе и в Китае собираются в круги и мутят на базарах народ, и ходят к торговым баням, и кричат: «Не хотим, чтоб правили нами Нарышкины да Матвеев, мы им шею свернем».
— Кричать они горласты, но нам видеть надобно от них великие дела. — Софья вытянулась, изломила брови. — Пусть не побоятся на копья поднять Артамона Матвеева, Языкова и Лихачева — врагов моих, Нарышкиных — все семя… Мальчишку, щенка ее, спихнуть не побоятся… Мачеха, мачеха!.. Чрево проклятое… Вот, возьми… — Софья сразу сорвала с пальцев все перстни, зажав в кулаке, протянула Хованскому. — Пошли им… Скажи им, — все им будет, что просят… И жалованье, и земли, и вольности… Пусть не заробеют, когда надо. Скажи им: пусть кричат меня на царство.
Милославский только махал в перепуге руками на Софью. Хованский, разгораясь безумством, скалил зубы… Василий Васильевич прикрыл глаза ладонью, не понять зачем, — быть может, не хотел, чтобы при сих словах увидали надменное лицо его…
Алексашка с Алешкой отъелись на пирогах за весну. Житье — лучше не надо. Разжирел и Заяц, обленился: «Поработал со свое, теперь вы потрудитесь на меня, ребята». Сидел целый день на крыльце, глядя на кур, на воробьев. Полюбил грызть орехи. С лени и жиру начали приходить к нему мысли: «А вдруг мальчишки утаивают деньги? Не может быть, чтобы не воровали хоть по малости».
Стал он по вечерам, считая выручку, расспрашивать, придираться, лазить у них по карманам и за щеки, ища утайных денег. По ночам стал плохо спать, все думал: «Должен человек воровать — раз он около денег». Оставалось одно средство: застращать мальчишек.
Алексашка с Алешкой пришли однажды к ужину веселые — отдали выручку. Заяц пересчитал и придрался, — копейки не хватает… Украли! Где копейка? Взял, с утра еще вырезанную, сырую палку, сгреб Алексашку за виски и начал бить с приговором: раз по Алексашке, два — по Алешке. Отвозив мальчиков, велел подавать ужинать.
— Так-то, — говорил он, набивая рот студнем, с уксусом, с перцем, — за битого нынче двух небитых дают… В люди вас выведу, вьюноши, сами потом спасибо скажете.
Ел Заяц щи со свининой, куриные пупки на меду с имбирем, лапшу с курой, жареное мясо. Молоко жрал с кашей. Кладя ложку на непокрытый стол, тонко рыгал. Щеки у него дрожали от сытости, глаза заплыли. Расстегнул пуговицу на портках:
— Бога будете за меня молить, чада мои дорогие… Я — добрый человек… Ешьте, пейте, — чувствуйте, я ваш отец…
Алексашка молчал, кривил рот, в глаза не глядел. После ужина сказал Алешке:
— От отца ушел через битье, а от этого и подавно уйду. Он теперь повадится драться, боров.
Страшно стало Алешке бросать сытую жизнь. Лучше, конечно, без битья! Да где же найти такое место на свете, — все бьют. На печи тайком плакал. Но нельзя же было отбиваться от товарища. Наутро, взяв лотки с пирогами, мальчики вышли на улицу.
Свежо было майское утро. Сизые лужи. На березах — пахучая листва. Посвистывают скворцы, задрав к солнцу головки. За воротами стоят шалые девки, — ленятся работать. На иной, босой, одна посконная рубаха, а на голове — венец из бересты, в косе — ленты. Глаза дикие. Скворцы на крышах щелкают соловьями, заманивают девок в рощи, на траву. Вот весна-то!.. «Вот пироги подовые с медом…»