— Чего, пьяный, что ли?
Тогда вице-адмирал поднял измятое лицо и — простуженным басом:
— Ветер — зюд-зюд-вест, один балл. На командорской вахте — Памбург. Я отдыхаю. — И опять уткнулся в расшитые рукава.
Поев, Петр сказал:
— Что ж у вас тут невесело? — Положил кулаки на стол. Минуту переждав, выпрямил спину. Прошел за перегородку. Сел на кровать. (Министры почтительно стояли.) Большим пальцем плотно набил в трубочку путаного голландского табаку, закурил от свечи, поднесенной Алексашкой: — Ну, здравствуй, великий посол.
Стариковские ноги Возницына, в суконных чулках, подогнулись, жесткие полы французского камзола полезли вверх, — поклонился большим поклоном, раскинул космы парика близ самых башмачков государевых, облепленных грязью. Так ждал, когда поднимет. Петр сказал, навалясь локтем на подушку:
— Алексаша, подними великого посла… Ты, Прокофий, не сердись, — устал я чего-то… (Возницын, отстраня Меньшикова, сам поднялся, обиженный.) Письма твои читал. Пишешь, чтобы я не гневался. Не гневаюсь. Дело честно делал, — по старинке. Верю… (Зло открыл зубы.) Цезарцы! Англичане! Ладно, — в последний раз так-то ездили кланяться… Сядь. Рассказывай.
Возницын опять стал рассказывать про обиды и великие труды на посольском съезде. Петр все это уже знал из писем, — рассеянно дымил трубочкой.
— Холоп твой, государь, скудным умишком своим так рассудил, если турок не задирать, то армисцицию можно тянуть долго. Послать к туркам какого ни на есть человека — умного, хитрого… Пусть договаривается, время проводит, — где и посулит чего уступить, так ведь магометан, государь, и обмануть не грех, — бог простит.
Петр усмехнулся. Половина лица его была в тени, но круглый глаз, освещенный свечою, глядел строго.
— Еще что скажете, бояре? (Вынул трубочку и на сажень сплюнул через зубы.)
Тени на стене от двух рогатых париков Апраксина и Головина заколыхались. Трудно было, конечно, так, сразу, и ответить… По-прежнему, как говаривали в Думе, — витиевато, вокруг да около, — этого Петр не любил. Алексашка, ерзая плечами по горячей печи, кривил губы.
— Ну? — спросил его Петр.
— Что ж, Прокофий по-дедовски рассудил канитель путать! Нынче нам так не подходит…
Лев Кириллович, — с одышкой, горячась:
— Сам бог не допустил, чтобы мы с турками мир подписали. Иерусалимский патриарх со слезами нам пишет: охраните гроб господень. Молдавский и валахский господари едва не на коленях молят: спасти их от турецкой неволи. А мы, — да, господи! (Петр насмешливо: «А ты не плачь…» Лев Кириллович осекся, разинув рот и глаза. И — опять.) Государь, не быть нам без Черного моря! Слава богу, сила у нас теперь есть, и турки слабы… Не как Васька Голицын, — не в Крым нам идти, а через Дунай на Цареград, — крест воздвигнуть на святой Софии.
Рогатые парики тревожно колыхались. Глаз Петра все так же поблескивал непонятно, трубочка похрипывала. Смирный Апраксин сказал тихо:
— Мир лучше войны. Лев Кириллович, война — дорога. Замириться с турками хоть на двадцать пять лет, хоть на десять, не отдав ни Азова, ни днепровских городков, — чего лучше… (Покосился на Петра, вздохнул.)
Петр встал, но места — шагать — было мало, сел на стол.
— Все мне на вас, на дворян, на вотчинников, оглядываться! Дворянское ополчение! Влезут, гладкие дьяволы, на коней, саблю не знают в какой руке держать. Дармоеды, истинно дармоеды! Поговорил бы ты с торговыми людьми… Архангельск — одна дыра на краю света: англичане, голландцы что хотят, то и дают, за грош покупают… Митрофан Шорин рассказывал: восемь тысяч пудов пеньки сгноил в амбарах, три навигации выжидал цену. Энти ироды ходят мимо — только смеются… А лес! Заграницей лес нужен, весь лес — у нас, а мы кланяемся, купите… Полотно! Иван Бровкин: лучше, говорит, я его сожгу вместе с амбаром в Архангельске, чем отдам за такую цену… Нет! Не Черное море — забота… На Балтийском море нужны свои корабли.
Выговорил слово… Длинный, чумазый, глядел со стола выпученными глазами на господ министров. Насупились. Воевать с татарами, ну, с турками, хоть и трудно, — привычная забота. Но Балтийское море воевать? Ливонцев, поляков?.. Шведов воевать? Лезть в европейскую кашу? Лев Кириллович пошарил полной рукой по торчащей поле кафтана, вынул орехового шелка платок, вытерся. Возницын качал сухоньким лицом. Петр, — потащив из штанов кисет:
— С турками теперь, не как Прокофий, по-новому будем просить мира… Придем туда не с одним кафтаном на черно-бурой лисе…
— Конечно! — вдруг сказал Алексашка, заблестев глазами.
По мутному полноводному Дону плыли на полосатых парусах, наполненных теплым ветром. Восемнадцать двухпалубных кораблей, впереди и позади них — двадцать галиотов и двадцать бригантин, скампавеи, яхты, галеры: восемьдесят шесть военных судов и пятьсот стругов с казаками далеко растянулись на поворотах реки.
С высоких палуб видны были зазеленевшие степи, ряби поемных озер. Караваны птиц летели на север. Иногда вдали белели меловые кряжи. Дул зюйд-ост, вначале противный ветер, — и много пришлось положить трудов, покуда не повернули по Дону на запад: заполаскивались паруса, корабли дрейфовали, бешено орали капитаны в медные трубы. Приказ по флоту был такой:
«Никто не дерзнет отстать от командорского корабля, но за оным следовать под пеной. Ежели кто отстанет на три часа, — четверть года жалованья, ежели на шесть, — две трети, ежели на двенадцать часов, — за год жалованья вычесть».
После поворота на юго-запад поплыли шутя. Ненадолго разливались над степью пышные и влажные закаты. Катился выстрел с адмиральского корабля. Били склянки. Огоньки ползли на верхушки мачт. Убирались паруса, с плеском падал якорь. На помрачневших берегах зажигались костры, протяжно кричали казачьи голоса.