— Почтеннейший Иоанн Артемьевич! — проговорил с напевом по всем буквам и пошел обнимать хозяина, облобызал троекратно, будто на пасху, чудак. Затем, мотнув на стороны огненно-рыжим париком, шепнул: — С Мартисеном пока — никак. Сейчас Александр Данилович пожалует.
— Рад тебе, рад, Петр Павлович, милости просим…
Это был переводчик Посольского приказа, Шафиров, из евреев. Ездил с царем за границу, но до этой осени был в тени. Теперь же, состоя при шведском посольстве, видался с Петром ежедневно, и уж на него смотрели как на сильненького.
— Завтра, Иоанн Артемьевич, пожалуй в Кремль, во дворец… Государь наказал быть десятерым от Бурмистерской палаты. Принимаем грамоты от шведов…
— Договорились?
— Нет, Иоанн Артемьевич, государь целовать евангелие не будет шведскому королю…
Бровкин, слушая, перевел дыхание, торопливо перекрестил пупок.
— Значит, правда, Петр Павлович, слухи-то эти?
— Поживем — увидим. Иоанн Артемьевич, дела великие, дела великие… — и повернулся к буйносовским девам целовать у них пальцы — по-иноземному.
Князь Роман Борисович мрачно сидел на стуле у стены. Не честь была ездить по таким домам. Мутно поглядывал на дочерей: «Сороки, дуры Кто их возьмет-то? Что за лютые, господи, времена! Деньги, деньги! Будто их ветром из кармана выдувает… С утра трещит голова от мыслей: как обернуться, как жить дальше? С деревенек все выжато, и того не хватает Почему? Хватало же прежде… Эх, прежде — сиди у окошечка, — хочешь — яблочко пожуешь, хочешь — так, слушай колокольный звон… Покой во веки веков… Вихрь налетел, люди, как муравьи из ошпаренного муравейника, полезли. Непонятно… И — деньги, деньги. Заводы какие-то, кумпании».
Сидевший рядом с князем Романом пожилой купец Евстрат Момонов, один из первых гостиной сотни, тихо точил речи:
— Нельзя, батюшка князь Роман Борисович, по-купецки так рассуждаем: тесно, невозможно стало, иноземцы нас, как хотят, забивают… Он у тебя товар не возьмет, он почту пошлет сначала, и через восемнадцать дней — письмо его в Гамбурге, и еще через восемнадцать дней — ответ: какая у них на бирже цена товару… А наши дурачки и год и два все за одну цену держатся, а такой цены давно и на свете нет. Иноземцы давно из нашей земли окно прорубили. А мы — в яме сидим. Нет, батюшка, войны не миновать… Хоть бы один городок. Нарву, скажем, старую царскую вотчину.
— От денег пухнете, а все вам, купцам, мало, — брезгливо сказал Роман Борисович. — Война! Э-ка! Война — дело государственное, не вам, худородным, в эту кашу лезть…
— Истинно, истинно, батюшка, — сейчас же поддакнул Момонов, — мы так болтаем, от ума скудости…
Роман Борисович скосил налитые жилками белки на него: ишь ты, одежа простая, лицо обыкновенное, а денег зарыто в подполье — горшки…
— Сыновей-то много?
— Шестеро, батюшка князь Роман Борисович.
— Холостые?
— Женатые, батюшка, женатые все.
За окнами загрохотала карета по бревенчатой мостовой. Иван Артемич кинулся на лестницу, кое-кто из гостей — к окнам. Разговоры оборвались. Было слышно, как по чугунным ступеням звякают шпоры. Впереди хозяина вошел генерал-майор, губернатор псковский, Александр Меньшиков, в кафтане с красными обшлагами, — будто по локоть рукава его были окунуты в кровь. С порога обвел гостей сине-холодным государственной строгости взором. Сняв шляпу, размашисто поклонился княжнам. Поднял левую красивую бровь, с ленивой усмешкой подошел к Саньке, поцеловал в лоб, потрепал руку за кончики пальцев, повернувшись, коротким кивком приветствовал гостей.
Раскрылись двери в столовую. Александр Данилович, похлопывая Бровкина, нагнулся к уху:
— Со Свешниковым и Шориным брось, не дело… Мартисену ничего не дадим. Самим, самим нужно браться… Поговори нынче с Шафировым.
В четырнадцати каретах, четвернями, шведское посольство выехало с Посольского двора. Вдоль всей Ильинки — через площадь до кремлевских стен — стояли на стойке под ружьем солдатские полки, одетые в треугольные шляпы, короткие кафтаны, белые чулки. Октябрьский ветер развевал знамена, значки на пиках. Шведы серьезно поглядывали из окон карет на эти новые войска.
Проехав Спасские ворота, увидели оснеженные с бочков кучи ядер, глядящие в небо жерла медных мортир: у каждой — четыре саженного роста усатых пушкаря с банниками, дымящимися фитилями. Перед Красным крыльцом стоял на огненно-рыжем донском жеребце старый генерал Гордон. Красный плащ его надувало ветром, ледяная крупа стучала по шлему и латам. Когда посольский поезд остановился, генерал поднял руку, — ударили пушки, дымом заволокло подслеповатые окна приказов, церковные главы.
На крыльце послы, по требованию стольников, отдали шпаги. Сто семеновских солдат, держа королевские дары и поминки, — серебряные тазы, кубки, кувшины, — стали на крыльце и в сенях, подняли в пышной деревянной раме портрет — во весь рост — юного шведского короля Карла Двенадцатого. Послы степенным шагом вошли в столовую палату, в дверях сняли шляпы.
По четырем стенам на лавках сидели бояре, дворяне московские, гости и торговые люди из лучших. Все были в простой суконной одежде, многие — в иноземном платье. В дальнем конце сводчатой — коробом — палаты, расписанной по стенам и потолку рыцарями, зверями и птицами, на тронном стуле из рыбьего зуба и серебра сидел, как идол, неподвижно выпучив глаза, Петр, без шляпы и парика, в рысьем кафтане серого сукна. По левую руку его стоял Лаврентий Свиньин с золотой миской, по правую — Василий Волков держал на вытянутых руках полотенце.