Потом от слабости телесной Андрюшка изнемог, мысли притупились, присмирели. Ежедневные побои выносил как щекотку. Старец лютовал на него день ото дня все хуже. Другому: «Порфиша да рыбанька», а этого — так и лошадь не бьют. Уйти бы… Но куда? Правда, Денисов говорил Андрюшке (когда в конце декабря доставили на санях хлеб в Выговскую обитель): «Поживи у нас, потрудись над украшением храма. Когда лед сойдет, пошлю тебя с товаром в Москву. Я тебе верю». Андрюшка отказался, — желал не того: тишины, умиления… Казалось, так и видел — келейку в лесу, старенького старца в скуфеечке на камне у речки, говорящего о неземном свете любезному послушнику и зверям, вышедшим из леса послушать, и птицам, севшим на ветки, и северному солнышку, неярко светящему на тихую гладь уединенной речки… Нашел тишину! Эдакой бури в мыслях и тогда не было, когда во вьюжные ночи дрожал в щели китайгородской стены, слушая, как ударяются друг о друга мерзлые стрельцы да скрипят виселицы.
Бесноватый мужик, поглядывая на печь, где лежал ничком Андрюшка, разговаривал:
— Тебе долго здесь не прожить, — хил. Старичок тебя в землю вобьет, — ты ему поперек горла воткнулся. Ох, властный старичок, гордый! Ему святители спать не дают. Начитается четьи минеи, и пошел чудить!.. Он бы десять лет на сосне просидел, кабы не лютые зимы. И народ он жжет для того же, — любит власть! Царь лесной… Я его насквозь вижу, я, брат, умнее его, — ей-богу… Я всех вас умнее. Действительно, во мне три беса… Первый — падучая, это — сильненький бес… Второй бес — что я ленивый… Кабы не лень, разве бы я сидел на цепи… Третий бес — умен я чересчур, ужас! Накануне, как меня начнет ломать падучая, ну, все понимаю. Делаюсь злой, все противно… Про каждого человека знаю, откуда он и какой он дурак и чего он ждет… И я нарочно говорю чепуху, на смех… Цепь грызу, катаюсь, — смешно, верят… Старичок, и тот глядит, разиня глаза. Он меня, брат, боится. Весной опять от него уйду… А тебе, Ондрюшка, он рогачом отобьет печенки, — зачахнешь. А вернее всего — на первой гари ты у него первый сгоришь…
— Ох, замолчи, пожалуйста…
Андрей слез с печи, помыл руки, засучился, снял с квашни покрышку. По другим кельям тесто творили на одну треть из муки, две трети клали сушеную, толченую кору, — здесь тесто было из чистой муки, взошло шапкой. Бесноватый мужик потянулся посмотреть. Рванул цепь, выдернул ее вместе с ершом из стены. Андрей испугался было. Мужик сказал, засучиваясь:
— Ничего… Я так часто делаю. Старец вернется — ерш воткну назад, сяду…
Он тоже помыл руки. Вместе с Андреем стали валять просфоры, сажать в печь.
— Скука все-таки, Ондрюшка… Бабу сейчас бы сюда…
— Замолчи… Тьфу! (Андрей хотел оборониться крестом от таких слов, — пальцы были в тесте.) Ей-богу, старцу пожалуюсь…
— Я те пожалуюсь… Дурак, по скитам, думаешь, с ветра брюхатят бабы? В Выговской обители их десятка три, как тельные коровы ходят… А уж на что там строго…
— Врешь ты все…
— Этой сласти, гляжу, ты еще не пробовал, Ондрюшка?..
— До смерти не осквернюсь…
— Позвать гладкую бабу и заставить полы мыть. Она моет, ты сидишь на лавке, разгораешься… Крепче вина это…
Андрей торопливо содрал тесто с пальцев. Вышел из кельи на мороз, — постоять… Утренняя заря широко разлилась за лесом, солнцу вот-вот взойти. Следы на снегу налиты теплой тенью, сахарные сугробы нагнулись около избенок, зеленели вершины огромных елей. В приоткрытую дверь моленной слышалось унылое пение. Степка и Петрушка опять пробежали мимо Андрея, крикнули:
— Идут сюда! Затворяй ворота…
Алексей Бровкин послал Якима поговорить с раскольниками: что они за люди и сколько их и почему не отворяют ворота царскому офицеру? Лошадей оставил в лесу на дороге, сам с солдатами, велев зарядить мушкеты, подошел к скиту. Из-за высокого тына искрились шапки снега на крышах, синел осьмиконечный крест на моленной, — оттуда слышалось пение, хотя время обедни давно прошло.
Яким долго стучал в калитку. Влез на тын, поглядел, нет ли собак, и спрыгнул на двор. Алексей для страху надел треугольную шляпу и поверх бараньего полушубка опоясался шарфом со шпагой, — здесь, видимо, можно было поживиться людьми, если припугнуть. Едва ли в такую глушь заглядывали подьячие или комиссары Бурмистерской палаты, собиравшие двойной оклад с двуперстно молящихся. Время шло. Солдаты поглядывали на низкое солнце, — с утра ничего еще не ели. Алексей сердито покашливал в варежку.
Наконец Яким перевалился с той стороны через тын.
— Алексей Иванович, удача: Нектарий здесь…
— Так что же он, чертов кум, ворота не отворяет! Я солдат поморожу.
— Алексей Иванович, здесь народ в моленной заперся. Видишь, какое дело, — знакомца я здесь встретил — один мужичок новгородский у них сидит на цепи… Он рассказал: паствы человек двести, и есть годные и в солдаты, но взять их будет трудно: старец хочет их сжечь…
Алексей недоверчиво, строго уставился на Якима:
— То есть как сжечь? Кто ему позволил? Не допустим. Люди не его — царские…
— То-то, что он у них в лесах — царь…
— Будет тебе врать! (Хмурясь, Алексей позвал солдат, они неохотно стали подходить, понимали, что дело необыкновенное.) Долго разговаривать не станем. Ребята, ломай ворота…
— Алексей Иванович, надо бы осторожнее. Моленная вплоть обложена ометами, и внутри у них — солома, смола и бочка с порохом… Лучше я старца как-нибудь вызову. Он и сам понимает — не шутка двести человек уговорить на такое дело. Ему, Алексей Иванович, уважение окажите, — старичок властный, — полюбовно и сговоритесь…