— Утрась прямо айда на усадьбу, наврем боярину — сколько он хочет, глядь и покормят на людской, — хрипит Федька. На богатых дворах он всегда начинал рассказы про нарвскую беду, — врал, что было и чего не было, и в особенности до слез доводил слушателей (бывало, и сам помещик зайдет от скуки в людскую и пригорюнится, подперев щеку) — до слез доводил рассказом про то, как король Карл, побив неисчислимые тысячи православного воинства, ехал по полю битвы…
«…Лицом светел, в левой ручке — держава, в правой ручке — вострая сабля, сам — в золоте, серебре, конь под ним — сивый, горячий, по брюхо в человечьей крови, коня под уздцы ведут два мужественных генерала… И наезжает король на меня… А я лежу, конечно, в груди у меня пуля… Около меня шведы как мешки накиданы — убитые. Наехал на меня король, остановился и спрашивает генералов: „Что за человек лежит?“ Генералы ему отвечают: „Это лежит храбрый русский солдат, сражался за православную веру, убил один двенадцать наших гренадеров“. Король им отвечает: „Мужественная смерть“. Генералы ему: „Нет, он живой, у него в груди — пуля“. И они меня поднимают, я встаю, беру мушкет и делаю на полный караул, как полагается перед королем. И он говорит: „Молодец, — вынимает из кармана золотой червонец: — На, говорит, тебе, храбрый русский солдат, иди спокойно в свое отечество да скажи русским: с богом не боритесь, с богатым не судитесь, со шведом не деритесь…“
Без осечки, после такого рассказа Федьку, а с ним и Андрея, оставляли в людской ночевать и кормили. Но трудно было пробираться на богатый двор. Люди стали недоверчивы. Год от году все больше народу бегало от войскового набора, от военных и земских повинностей, — скрывались в лесах, шалили и в одиночку и шайками… Были такие городки, где остались одни старики, старухи да малые дети, — про кого ни спроси: — этот взят в драгуны, этот на земляных работах или увезен на Урал, а этот — еще недавно держал на базаре лавку — и почтенный и богобоязненный, — бросил жену, малых ребят, свистит с кистенем в овраге у большой дороги…
Федька не раз задумывался, — не пристать ли к разбойникам, пошалить? Да и так рассуждая: куда было деваться? Не век бродить меж двор, — надоест… Но Андрей — ни за что… Уперся, — пойдем, пойдем на полдень до края земли… Федька ему: «Ну, придешь, опять же там — люди, даром кормить не станут, придется батрачить у казаков или лезть в кабалу к помещику, ломать спину на черта… А пошалили бы да погуляли — глядь и зашили бы каждый в шапку по сто рублев. С такими деньгами в купцы можно выйти. Тут уж к тебе ни драгун, ни подьячий, ни помещик не привяжется, — сам хозяин…»
Один раз, — это было летом, — сидели на вечерней заре в поле. От костра из сухого навоза тянул дымок, ветер клонил стебли, посвистывал. Андрюшка глядел на догоревшую зарю, ее осталось — тусклая полоса у края земли.
— Федя, вот что я тебе скажу один раз… Живет во мне сила, ну такая сила — больше человеческой… Слушаю — ветер свистит по стеблям и — понимаю, так понимаю все, — грудь разрывает… Гляжу — заря вечерняя, сумрак, и — все понимаю, так бы и разлился по небу с этой зарей, такая во мне печаль и радость…
— У нас в деревне был дурачок, гусиный пастух, — сказал Федька, ковыряя стеблем в рассыпающихся углях, — такое же нес, бывало, понять ничего нельзя… Играл хорошо на тростниковых дудках, — всей деревней ходили слушать… Тогда искали людей к покойному к Францу Лефорту в музыканты, — что ж ты думаешь — взяли его…
— Федя, мне под Нарвой рассказывал крепостной человек Бориса Петровича про итальянскую страну… Про живописцев… Как они живут, как они пишут… Я не успокоюсь, рабом последним отдамся такому живописцу — краски тереть… Федя, я умею… Взять доску деревянную, дубовую, протереть маслицем, покрыть грунтом. В черепочках натрешь красок, иные на масле, а иные на яйце… Берешь кисточки… (Голиков говорил совсем тихо, не заглушал посвистывания ветра.) Федя, день просветлел и померк, а у меня на доске день горит вечно… Стоит ли древо, — береза, сосна, — что в нем? А взгляни на мое древо на моей доске, все поймешь, заплачешь…
— Где ж она, страна эта?
— Не знаю, Федя… Спросим, — скажут.
— Можно и туда… Все равно.
Весною семьсот второго года в Архангельск прибыли на корабле десять шлюзных мастеров, нанятых в Голландии Андреем Артамоновичем Матвеевым за большое жалованье (по семнадцати рублев двадцати копеек в месяц, на государевых кормах). Половину мастеров отправили под Тулу, на Ивановское озеро — строить (как было задумано в прошлом году) тридцать один каменный шлюз между Доном и Окой через Упу и Шать. Другая половина мастеров поехала в Вышний Волочек — строить шлюз между Тверицей и Метою.
Вышневолоцким шлюзом должно было соединиться Каспийское море с Ладожским озером. Ивановскими шлюзами — Ладожское озеро, все Поволжье — с Черным морем.
Петр был в Архангельске, где укрепляли устье Двины и строили фрегаты для беломорского флота. Здешние промышленники рассказали ему, что издавна известен путь из Белого моря в Ладогу — через Выг, Онего-озеро и Свирь. Путь трудный — много переволок и порогов, но если прокопать протоки и поставить шлюзы до Онего-озера — все беломорское приморье повезет товары прямым сплавом в Ладогу.
Туда — в Ладожское озеро — упирались все три великих пути от трех морей, — Волга, Дон и Свирь. От четвертого — Балтийского моря — Ладогу отделял небольшой проток Нева, оберегаемый двумя крепостями — Нотебургом и Ниеншанцем. Голландский инженер Исаак Абрагам говорил Петру, указывая на карту: «Прокопав шлюзовые каналы, вы оживите мертвые моря, и сотни ваших рек, воды всей страны устремятся в великий поток Невы и понесут ваши корабли в открытый океан».