— Для кого болото непроходимо? — крикнул Петр Алексеевич, дернул длинной шеей, лягнул ногой, потерял стремя. — Для русского солдата все проходимо… Не в шахматы играем, в смертную игру…
Он соскочил с лошади, развернул на траве карту — план города, из кармана вытащил готовальню, из нее циркуль, линейку и карандаш. Начал мерить и отмечать. Фельдмаршал и Коберт присели на корточки около него.
— Вот где ставь все свои батареи! — он указал на край болота перед «Русскими воротами». — Да за рекой прибавь ломовых пушек… — Он ловко стал чертить линии, как должны лететь ядра с батарей к «Русским воротам». Опять померил цуркулем. Шереметьев бормотал: «Само собой… дистанция доступная». Коберт тонко усмехался. — На перемену позиций даю три дня… Седьмого начинаю огненную потеху. — Петр уложил циркуль и линейку в готовальню и стал запихивать ее в карман кафтана, но там лежал пунцовый платок, вышитый по краю виноградными листочками, — он схватил платок и с досадой сунул его за пазуху.
Трое суток он не давал людям ни отдыха, ни сна. Днем все войско на глазах у шведов продолжало прежние осадные работы, рыли шанцы под пулями и ядрами, сколачивали лестницы. Ночью тайно, не зажигая огней, впрягали быков в пушки и мортиры и везли их на новые места, — на край болота и через плавучий мост — за реку, укрывали батареи за фашинами и валами.
Едва солнце показалось над лесом, осветились худые кровли на южной стене, выступили над болотным туманом каменные зубцы на башне «Русских ворот», и в городов утренней тишине засинели печные дымы — шестьдесят ломовых пушек и тяжелых мортир сотрясли землю и небо, двухпудовые ядра, фитильные бомбы с шипением пронеслись через болото. Загрохотали батареи за рекой. Под прикрытием порохового дыма гренадеры полка Ивана Жидка побежали со связками хвороста гатить болото.
Петр Алексеевич был на южной батарее. Кричать, учить, сердиться ему не пришлось, — едва успевал вертеть головой, глядя на пушкарей, да приговаривал: «Ай-лю-лю, ай-лю-лю…» Едва только человеку скоро прочесть «Отче наш» — стволы уже прочищены банниками, вложены картузы с порохом, вбиты ядра, подсыпана затравка, наведен прицел…
— Всеми батареями! — кричал, выпучивая налитые кровью глаза, низенький полковник Нечаев, с которого первым залпом сорвало шляпу и парик. — Дистанция старая. Приложь фитиль… Оооо-гонь! — Командиры батарей раскатисто повторяли за ним: «Оооо-гонь!»
Было видно, как ударяли ядра, валились башенные зубцы, задымила, запылала кровля на стене, подожженные бомбами начали гореть городские домишки. На островерхих кирках затренькали колокола. Шведские солдаты, в куцых серых мундирах, выбежали из ворот, — шарахаясь от разрывов, начали копать куртину, тащили бревна, бочки, мешки… Все же до конца дня воротная башня и стена стояли крепко. Петр Алексеевич приказал пододвинуть батареи ближе.
Шесть дней длилась огненная потеха. Гренадеры Ивана Жидка по колена, по пояс в болоте гатили трясину, прикрываясь от неприятельских бомб и пуль переносными фашинами — в виде корзин с землей. Убитые тут же и тонули, раненых вытаскивали на плечах. Шведы поняли грозную опасность, перетащили сюда часть пушек с других башен и с каждым днем усиливали огонь. Город заволокло дымом. Сквозь летучие пороховые облака жгло красноватое солнце.
Петр Алексеевич не уходил с батареи, от пороха был черен, не умывался, ел на ходу — что придется, сам раздавал водку пушкарям. Спать ложился на часок под пушечный грохот, поблизости, под артиллерийской телегой. Инженера Коберта он отослал в большой обоз за то, что хотя и ученый был мужик, но зело смирный, — «а смирных нам здесь не надо»…
В сумерки, в ночь на тринадцатое июля, он вызвал Шереметьева. В эти дни фельдмаршал со всем войском шумел с восточной стороны, как мог — пугал шведов. Снова сделался боек, не слезал с коня, дрался и ругался. Петра Алексеевича он нашел на затихшей батарее. Кругом него стояли усатые бомбардиры — все старые знакомые — из тех, кто в потешные времена под городом Прешбургом угощал не в шутку из деревянных пушек репой и глиняными бомбами кавалерию князя-кесаря. У некоторых тряпками были перевязаны головы, изодраны мундиры.
Петр Алексеевич сидел на лафете самой большой пушки «Саламандра» — медного тульского литья, — на нее для охлаждения пришлось вылить ведер двадцать уксусу, и она еще шипела. Он жевал хлеб и — торопливо проговаривая слова — разбирал сегодняшнюю работу. Южная стена была наконец пробита в трех местах, этих брешей неприятелю теперь не загородить. Бомбардир Игнат Курочкин посадил подряд несколько каленых ядер в левый угол воротной башни… — Как гвозди вбил! Не так разве? Что — по-петушиному крикнул Петр Алексеевич. Весь угол башни завалился, и вся она — вот-вот — готова рухнуть.
— Игнат, ты где, не вижу, подойди. — И он подал бомбардиру трубочку с изгрызенным мундштуком. — Не дарю… другой при себе нет, а — покури… Хвалю… Живы будем — не забуду.
Игнат Курочкин, степенный человек с пышными усами, снял треух, осторожно принял трубочку, поковырял в «ей ногтем и весь пошел лукавыми морщинками…
— А табачку-то в ней, ваше величество, нетути…
Другие бомбардиры засмеялись. Петр Алексеевич вынул кисет, в нем — табаку ни крошки. В это как раз время и подошел фельдмаршал. Петр Алексеевич — обрадованно:
— Борис Петрович, покурить с собой есть? У нас на батарее — ни водки, ни табаку… (Бомбардиры опять засмеялись.) Сделай милость… (Шереметьев учтиво, с поклоном протянул ему вышитый бисером хороший кисет.) Ах, спасибо… да ты отдай кисет бомбардиру Курочкину… Дарю его тебе, Игнат, а трубочку мне верни, не забудь…