— Батя, ведь это я… Не узнал? Я — Алеша…
Совсем заробел Ивашка. Покосился. Стоит чистый юноша, в дорогом сукне, ясных пуговицах, накладные волосы до плеч, на боку — палаш. Все может быть и Алеша… Что тут будешь делать? Ивашка отвечал двусмысленно:
— Конечно, как нам не признать… Дело отецкое…
— Здравствуй, батя.
— Здравствуй, честной отрок…
— Что дома-то у нас?
— Слава богу.
— Живете-то как?
— Слава богу…
— Батя, не узнаешь ты меня…
— Все может быть…
Ивашка, видя, что битья и страданья больше не будет, надел шапку, подобрал сломанный кнут, сердито начал зашпиливать раскрытый воз. Отрок не уходил, не отвязывался. А может, и в самом деле это пропавший Алешка? Да что из того, — высоко, значит, птица поднялась. С большого ли ума признавать-то его — приличнее не признавать… Все же глаз у Ивашки хитро стал щуриться.
— Отсюда бы мне в Москву надо, старуха велела соли купить, да денег ни полушки… Алтын бы пять али копеек восемь дали бы, за нами не пропадет, люди свои, отдадим…
— Батя, родной…
Алешка выхватил из кармана горсть, да не медных, — серебра: рубля с три али более. Ивашка обомлел. И когда принял в заскорузлую, как ковш, руку эти деньги, — затрясся, и колени сами подогнулись — кланяться… Алеша махнул ручкой, убежал… «Ах, сынок, ах, сынок», — тихо причитывал Ивашка. Сощуренные глаза его быстро посматривали, — не видал ли эти деньги кто из челяди? Две деньги сунул за щеку для верности, остальные в шапку. Поскорее выгрузил воз, сдав добро господскому слуге под расписку, и, нахлестывая вожжами, погнал в Москву.
Плохо бы отозвались Ваське Волкову его слова: «Мне-де царь — не указка», — спознаться бы ему с заплечными мастерами в приказе Тайных дел… Но, вскочив за Алексашкой в сени, он повис у него на руке, проволокся несколько по полу и, плача, умолил взять перстень с лалом, — сдернул с пальца…
— Смотри, дворянский сын, сволочь, — проговорил Алексашка, сажая дорогое кольцо на средний палец, — в последний раз тебя выручаю… Да еще Алеше Бровкину дашь за бесчестие деньгами али сукном… Понял?
Взглянув на лал, с усмешкой тряхнул париком и пошел на точеных каблуках, покачивая плечами… Давно ли люди на базарах его за виски таскали, нюхнув пироги с гнилой зайчатиной? Ах, какую силу стал брать человек!.. Волков понуро побрел к себе в каморку. Отомкнув сундук со звоном, бережно отыскал кусок сукна… До слез стало жалко, обидно… Кому? Мужицкому сыну, холопу, коего плетью поперек морды — дарить! Погоревал. Крикнул слугу:
— Отнеси первой Преображенской роты барабанщику Алексею Бровкину, — скажешь, мол, кланяюсь, чтоб между нами была любовь… — Вдруг, стиснув кулак, грозно — слуге: — Ты зубы-то не скаль, двину в зубы-то… С Алешкой говори тихо, человечно, бережно, — он, подлец, ныне опасный…
Алексашка Меньшиков искал Петра по всем палатам, где слуги накрывали праздничными уборами лавки и подоконники, стелили ковры, вешали слежавшиеся за долгие годы занавесы и шитые жемчугом застенки на образа… Наливали лампады. Стук и беготня раздавались по всему дворцу.
Петра он нашел одного в сеннике, только что убранном свахой, — пристройке без земляного наката на потолке (чтоб молодые легли спать не под землей, как в могиле). Петр был в царском для малого выхода платье. В руке все еще держал шелковый платочек, поданный ему, когда встречал сваху. Платочек был изорван в клочья зубами. Петр, вскользь взглянув на Алексашку, залился румянцем…
— Убранство красивое, — проговорил Алексашка певуче, — чисто в раю для ангелов приготовлено…
Петр разжал зубы и хохотнул. Указал на постель:
— Чепуха какая…
— Окажется молодая ладная, горячая, так — и не чепуха… Лопни глаза, мин херц, слаще этого ничего нет…
— Врешь ты все…
— Я-то с четырнадцати лет это знаю… Да еще какие шкуры-девки попадались… А твоя-то, говорят, распрекрасная краля…
Петр коротко передохнул. Опять оглянул бревенчатый сенник с высоко прорубленными в трех стенах цветными окошками. В простенках — тегеранские ковры, пол застлан ковром с птицами и единорогами. В углах воткнуто четыре стрелы, на каждой повешено по сорок соболей и калач. На двух сдвинутых лавках, на двадцати семи ржаных снопах, на семи перинах постлана шелковая постель со множеством подушек в жемчужных наволоках, сверху на них лежала меховая шапка. В ногах куньи одеяла. У постели стояли липовые бочки с пшеницей, рожью, овсом и ячменем.
— Что ж, ты так ее и не видел? — спросил Петр.
— Мы с Алешкой челядинцев подкупили и на крышу лазили. Никак нельзя… Невеста в потемках сидит, мать от нее ни на шаг, — сглазу боятся, чтобы не испортили… Сору не велено из ее светлицы выносить… Дядья Лопухины день и ночь по двору ходят с пищалями, саблями…
— Про Софью узнавал?
— Что ж, — побесилась, а разве она может запретить тебе жениться? Ты смотри, мин херц, как сядете с молодой за стол, ничего не ешь, не пей… А захочешь испить, оглянись на меня, я подам чашу, из нее и пей…
Петр опять укусил изорванный платочек.
— В слободу съездим? Никто чтоб не узнал… На часок… А?
— Не проси, мин херц, сейчас и не думай об Монсихе…
Петр вытянул шею, раздул ноздри, бледнея.
— Волю взял со мной говорить! (Схватил Алексашку за грудь, — отлетели пуговицы…) Осмелел? — Сопнув, тряхнул еще, но отпустил, и — спокойнее: — Принеси шубу поплоше… Выйду в огород, туда подашь сани…
Свадьбу сыграли в Преображенском. Званых, кроме Нарышкиных и невестиной родни, было мало: кое-кто из ближних бояр, да Борис Алексеевич Голицын, да Федор Юрьевич Ромодановский. Наталья Кирилловна позвала его в посаженые отцы. Царь Иван не мог быть за немочью, Софья в этот день уехала на богомолье.