Петр Первый - Страница 45


К оглавлению

45

— Здорово, Овсей.

— Брось полушки считать, пойдем с нами.

Гладкий шепнул:

— Поговорить нужно, нехорошие дела слышны…

Чермный брякнул в кармане серебром, захохотал:

— Погулять хватит…

— А вы не ограбили кого? — спросил Овсей. — Ах, стрельцы, что вы делаете!..

— Дурак, — сказал Гладкий, — мы на карауле во дворце стояли. Понял? — И оба захохотали опять. Повели Овсея в харчевню. Сели в углу. Суровый старец-целовальник принес штоф вина и свечу. Чермный сейчас же свечу погасил и нагнулся к столу, слушая, что зашептал Гладкий.

— Жалко, тебя не было с нами на карауле. Стоим… Выходит Федор Левонтьевич Шакловитый. «Царевна, говорит, за вашу верную непорочную службу жалует по пяти Рублев…» И подает мешок серебра… Мы молчим, — к чему он клонит? И он так-то горько вздохнул: «Ах, говорит, стрельцы, слуги верные, недолго вам жить с женами на богатых дворах за Москвой-рекой…»

— Это как так недолго? — испугавшись, спросил Овсей.

— А вот как… «Хотят, говорит, вас, стрельцов, перевести, разослать по городкам, меня высадить из Стрелецкого приказа, а царевну сослать в монастырь… И мутит всем старая царица Наталья, Кирилловна… она и Петра для этого женила… По ее, говорит, наговору слуги, — только мы не можем добиться кто, — царя Ивана поят медленным зельем, двери ему завалили дровами, поленьями, и ходит он через черное крыльцо… Царь Иван — не жилец на этом свете. Кто будет вас, стрельцов, любить? Кто заступится?»

— А Василий Васильевич? — спросил Овсей.

— Одного они человека боялись, — Василия Васильевича. А ныне бояре его с головой хотят выдать за крымское бесчестье… Накачают нам Петра на шею…

— Ну, это тоже… Погодят! Нам по набату не в первый раз подниматься…

— Тише ори. — Гладкий притянул Овсея за вороти — едва слышно:

— Одним набатом нам не спастись, хоть и всех побьем, как семь лет тому назад, а корня не выведем… Надо уходить старую медведицу… И медвежонку чего спускать? За чем дело стало? И его на рогатину, — надо себя спасать, ребята…

Темны, страшны были слова Никиты Гладкого. Овсей задрожал. Чермный налил из штофа в оловянные стаканчики.

— Это дело без шума надо вершить… Подобрать полсотни верных людей, ночью и запалить Преображенское. В огне их ножами возьмем — чисто…

8

Стрелецкие полки уже давно разместились по слободам, ополченцы-помещики вернулись в усадьбы, а по Курской и Рязанской дорогам все еще брели в Москву раненые, калеки и беглые. Толпясь на папертях, показывали страшные язвы, раны и с воем протягивали милосердным людям обрубки рук, отворачивали мертвые веки.

— Щупайте, православные, — вот она, стрела, в груди…

— Милостивцы, оба глаза мои вытекли, по голове шелопугой били меня бесчеловечно, — о-о-о!

— Нюхай, купец, гляди, по локоть рука сгнила…

— А вот у меня из спины ремни резали…

— Язвы от кобыльего молока… Жалейте меня, благодетели!..

Ужасались добрые прихожане на такое невиданное калечество, раздавали полушки. А по ночам в глухих местах находили людей с отрезанными головами. Грабили на дорогах, на местах, в темных переулках». Толпами искалеченные воины тянулись на московские базары.

Но не сытно было и в Москве. В гостиных рядах много лавок, позакрывалось, иные купцы обезденежели от поборов, иные-до лучшего времени припрятывали товары и деньги. Все стало дорого. Денег ни у кого нет. Хлеб привозили — с мусором, мясо червивое. Рыба и та стала будто бы мельче, постнее после войны. Всем известный пирожник Заяц выносил на лотке такую тухлятину, — с души воротило. Появилась дурная муха, — от ее укусов у людей раздувало щеки и губы. На базарах — не протолкаться, а смотришь, — продают одни банные веники. Озлобленно, праздно, голодно шумел огромный город.

9

Михаил Тыртов, осаживая жеребца, поправил шапку. Красив, наряден, воротник ферязи — выше головы, губы крашены, глаза подведены до висков. Кривая сабля звенит о персидское стремя. С крыльца к Михаилу перегнулся Степка Одоевский:

— Ты прислушайся, что говорят… Не послушав — не кричи…

— Ладно.

— Так и руби: царица, мол, да Лев Кириллович весь хлеб скупили, Москву нарочно голодом морят… Да про дурную муху не забудь, — с ихнего, мол, волшебства…

— Ладно…

Тыртов, взглянув холодными глазами между ушей жеребца, нагнулся и во весь мах пустил его в открытые ворота. На улице обдало пылью, вонью. Какой-то бродяга, по пояс голый, в багровых пятнах, закричал, расталкивая народ, чтобы кинуться под копыта. Тыртов вытянул его нагайкой. Со всех сторон полезли к богатому боярину, протягивая земляные, шелудивые ладони… Нахмурясь, подбоченясь, Михаил медленно пробирался в плотной толпе.

— Нарядный, поделись…

— Кинь полушку…

— Вот я ртом поймаю…

— Дай деньгу, дай, дай…

— Смотри, дерьмом замажу, — дай лучше…

— Горсть вшей продам! Купи — даром отдам!

— Топчи меня, топчи, жрать хочу…

Конь, беспокоясь, грыз удила, косился гордым зрачком на машущие лохмотья, взъерошенные головы, страшные лица. Все наглее лезли нищие и бродяги. Так он проплыл до конца Ильинки. Здесь на столбе под иконкой была прибита грамота. Какой-то благообразный человек, перекрикивая, читал:

— «Мы, великие государи, тебя, ближнего боярина и сберегателя, князя Василия Васильевича Голицына, за твою к нам многую и радетельную службу, за то, что такие свирепые и исконные креста святого и всего христианства неприятели твоей службою не нечаянно и никогда неслыханно от наших царских ратей в жилищах их поганских поражены, и побеждены, и прогнаны…»

45