На это Виниус отвечал:
«…Понеже от господина великого посла с товарищи первая явилась почта, ввалился я в такую компанию в те часы, и за здравие послов и храбрых кавалеров, а паче же за государское так подколотили, что Бахус со внуком своим Ивашкою Хмельницким надселся со смеху. Генералы и полковники и все начальные люди, урядники и все солдаты вашей милости отдают поклон. В первой роте барабанщик Лука умер. Арап, Ганибалка, слава богу, живет теперь смирно, с цепи сняли, учится по-русски… А в домах ваших все здорово».
Через неделю в Москву прибыло второе письмо:
«Хер Виниус… Сегодня поехал отсель в Митау… А жили мы за рекой, которая вскрылась в самый день пасхи… Здесь мы рабским обычаем жили и сыты были только зрением. Торговые люди здесь ходят в мантелях, и кажется, что зело правдиво, а с ямщиками нашими, как стали сани продавать, за копейку матерно лаются и клянутся… За лошадь с санями дают десять копеек. А чего ни спросишь, — ломят втрое…
Пожалуй, поклонись господину моему генералу и по бей челом, чтоб пожаловал, не покинул маво домишку… (Далее все симпатическими чернилами.) А как ехали из Риги через город в замок, — солдаты стояли на стенах, которых было не меньше двух тысяч… Город укреплен гораздо, только не доделан… Здесь зело боятся, и в город и в иные места и с караулом не пускают, и мало приятны… А в стране зело голодно, — неурожай».
И еще через три недели:
«Сегодня поедем отсель в Кенигсберг морем… Здесь, в Либаве, видел диковинку, что у нас называли ложью… У некоторого человека в аптеке — саламандра в склянице в спирту, которую я вынимал и на руке держал. Слово в слово такоф, как пишут: саламандра — зверь — живет в огне… Ямщиков всех отпустили отседова. А которые ямщики сбежали, — вели сыскать и кнутом путно выбить, водя по торгу, и деньги на них доправить, чтобы другие впредь не воровали».
Приятным ветром наполняло четыре больших прямых паруса на грот— и фок-мачтах и два прямых носовых — на конце длинного бушприта… Чуть навалившись на левый борт, корабль «Святой Георгий» скользил по весеннему солнечному серому морю. Кое-где, окруженные пеной, виднелись хрупкие льдины. На громоздкой, как башня, корме вился бранденбургский флаг. Палуба корабля была чистая, вымытая, блестела начищенная медь. Веселая волна ударяла о дубового Нептуна, на носу под бушпритом взлетала радужной пылью.
Петр, Алексашка Меньшиков. Алеша Бровкин, Волков и хилый, с подстриженной бородой, большеголовый поп Витка, — все, одетые в немецкое, серого сукна, платье, в нитяных чулках и юфтовых башмаках с железными пряжками, сидели на свертках смоляных канатов, курили в трубках хороший табак.
Петр, положив локти на высоко задранные колени, веселый, добрый, говорил:
— Фридрих, курфюрст бранденбургский, к коему плывем в Кенигсберг, свой брат, — поглядите — как встретит… Мы ему вот как нужны… Живет в страхе: с одной стороны его шведы жмут, с другой — поляки… Мы это все уже разузнали. Будет просить у нас военного союзу, — увидите, ребята.
— Это тоже мы подумаем, — сказал Алексашка.
Петр сплюнул в море, вытер конец трубки о рукав:
— То-то что нам этот союз ни к чему. Пруссия с турками воевать не будет. Но, ребята, в Кенигсберге не озорничайте — голову оторву… Чтоб о нас слава не пошла.
Поп Витка сказал с перепойной надтугой:
— Поведение наше всегда приличное, нечего грозить… А такого сану — курфюрст — не слыхивали.
Алексашка ответил:
— Пониже короля, повыше дюка, — получается — курфюрст. Но, ка-анешно, у этого — страна разоренная — перебивается с хлеба на квас.
Алеша Бровкин слушал, разинув светлые глаза и безусый рот… Петр дунул ему в рот дымом. Алеша закашлялся. Засмеялись, стали пихать его под бока… Алеша сказал:
— Ну, чаво, чаво… Чай, все-таки боязно, — вдруг это мы — и к ним.
На них, балующих среди канатов, с изумлением посматривал старый капитан, финн. Не верилось, чтобы один из этих веселых парней — московский царь… Но мало ли диковинного на свете…
С левого борта вдали плыли песчаные берега. Изредка виднелся парус. На запад за край уходил полный парусов корабль. Это было море викингов, ганзейских купцов, теперь — владения шведов. Клонилось солнце. «Святой Георгий» отдал шкоты и фордевиндом, мягко журча по волнам, плыл к длинной отмели, отделяющей от моря закрытый залив Фришгаф. Вырос маяк и низкие форты крепости Пилау, охранявшей проход в залив. Подплыв, выстрелили из пушки, бросили якорь. Капитан просил московитов к ужину.
Поутру вылезли на берег. Особенного здесь ничего не было: песок, сосны. Десятка два рыбачьих судов, сети, сохнущие на колышках. Низенькие, изъеденные ветрами бедные хижины, но в окошках за стеклами — белые занавесочки… (Петр со сладостью вспомнил Анхен). У подметенных порогов — женщины в полотняных чепцах за домашней работой, мужики в кожаных шапках — зюйдвестках, губы бриты, борода только на шее. Ходят, пожалуй, неповоротливее нашего, но видно, что каждый идет по делу, и приветливы без робости.
Петр спросил, где у них шинок. Сели за дубовые чистые столы, дивясь опрятности и хорошему запаху, стали пить пиво. Здесь Петр написал по-русски письмо курфюрсту Фридриху, чтоб увидеться. Волков вместе с солдатом из крепости повез его в Кенигсберг.
Рыбаки и рыбачки стояли в дверях, заглядывали в окна. Петр весело подмигивал этим добрым людям, спрашивал, как кого зовут, много ли наловили рыбы, потом позвал всех к столу и угостил пивом.
В середине дня к шинку подкатила золоченая карета со страусовыми перьями на крыше, проворно выскочил напудренный, весь в голубом шелку, камер-юнкер фон Принц и, расталкивая рыбаков и рыбачек, с испуганным лицом пробирался к московитам, стучавшим оловянными кружками. На три шага от стола снял широкополую шляпу и помел по полу перьями, при сем отступил, рука коромыслом, нога подогнута.